Дело вовсе не ограничивалось западными губерниями. О впечатлении, которое известия из Парижа произвели на студенчество, вспоминал В. С. Печерин: «В воздухе было ужасно душно, все клонило ко сну… Вдруг блеснула молния, раздался громовой удар, разразилась гроза июльской революции. Воздух освежел, все проснулось, даже и казенные студенты. Да и как еще проснулись! Словно дух Святой снизошел на них. Начали говорить новым, неслыханным дотоле языком: о свободе, о правах человека… Даже Николаю приписывали либеральные стремления! Рассказывали, что, когда пришло известие о падении Карла X, государь позвал наследника и сказал ему: „Вот тебе, мой сын, урок. Ты видишь теперь, как наказываются цари, нарушающие свою присягу!“ И мы этому добродушно верили. Святая простота!»
Действительно, святая простота. За словами наследнику стоял иной — страшный — намек. Цесаревич Константин, наместник царства Польского, игнорировал польскую конституцию, и скоро венценосному брату пришлось расхлебывать заваренную не им кашу. Впрочем, не впервые.
Между тем неладное обнаруживалось и в самом Петербурге. Например, молодой чиновник М. Кирьяков, посланный во Францию с поручением, писал оттуда другу, очередному «душе Тряпичкину»: «Я не могу налюбоваться и благодарить досыта свое счастье, давшее мне случай видеть революцию 26, 27 и 28 июля… в три дня низвергнутую монархию».
Обрисовывая общественное мнение за 1830 год, надзор сообщал: «Мы были очень удивлены, слыша из уст русских речи, достойные самых экзальтированных поляков. Рассуждения эти основывались обычно на нарушении конституции, как было и во Франции». Приверженцы французской свободы «желают или войны, предполагая, что она вскоре станет европейской и что конституционная Франция одержит победу и возмутит все народы, или — мира при условии восстановления конституции в Польше, не из любви к этой стране, а из любви к конституции». Бенкендорф отмечал, что, с одной стороны, приведенные взгляды пока «диаметрально противоположны чувствам массы». Но с другой — партия либералов «грозит заразить общество».
Такой прогноз трудно назвать необъективным или «утешительным». А строился он во многом на сведениях из вскрытых писем. На сотнях отчетов от господ Шпекиных. Фраза: «француз гадит» — пришивала пьесу, как нитка пуговицу, к определенному моменту во времени. Моменту весьма шаткому и опасному для России.
Говоря не то о турках, не то о французах, Шпекин изобличил в первую очередь не свою глупость, а те установки, которые почтовым чиновникам давались из Третьего отделения: отслеживать информацию международного характера. Это было смешно в городке, из которого «три года скачи, ни до какой границы не доскачешь». А вот в столицах или на западной границе — вовсе нет.
По заведенному порядку почтовые конторы передавали выписки из «замечательных почему-либо писем» в Третье отделение. Имелось в виду, что «замечательность» будет касаться политики. Но Шпекин понимает ее по-своему: «Вот недавно один поручик пишет к приятелю и описал бал в самом игривом… очень, очень хорошо: „Жизнь моя, милый друг, течет, говорит, в эмпириях: барышень много, музыка играет, штандарт скачет…“ Я нарочно оставил его у себя. Хотите, прочту?»
Может показаться, что Гоголь смеялся. Ничуть. Эти строки — прямая отсылка к фрагменту из знаменитых мемуаров Ф. Н. Глинки «Письма русского офицера», опубликованных в «Военном журнале» в 1817 году. Во время Заграничного похода перехваченные письма французов вскрывались. Будущий декабрист, а в тот момент штабной офицер М. А. Милорадовича, сообщал: «Беспрестанно приносят с передовых постов чемоданы с письмами… Много есть писем из разных мест из Франции, Италии и Германии… Много в них есть смешного, жалкого. Вообще странно в окрестностях Варшавы узнавать все сокровенные тайны семейств, живущих в Париже, Вене или Касселе. Есть много прекрасных писем. Когда-нибудь я тебе пришлю их кучу. Между прочим, попадалась мне целая любовная переписка одной Шарлоты, жительницы Наполеонсгиоге, что близ Касселя, с каким-то Людовиком, капитаном Вестфальской гвардии».
Не правда ли, похоже? Дело не только в том, что Гоголь читал Глинку, а в том, что «Письма русского офицера» читали все представители образованного общества — так была популярна публикация. Отсылка ведет прямо к строкам: «В войне необходимо иметь свои глаза и уши в стане неприятельском» — и заставляет задуматься: неужели сегодня мы все — неприятели? «Вскрытие корреспонденции составляет одно из средств тайной полиции, — писал Бенкендорф, — и при том самое лучшее, так как оно действует постоянно и обнимает все пункты империи».
Поражает нечувствительность общества того времени к вторжению в область частной жизни — в личную переписку. Отдельные возмущенные возгласы, вроде упомянутого письма князя П. А. Вяземского 1826 года, лишь оттеняли картину.
Не стоит сразу восклицать нечто вроде: декабристы, приди они к власти… Глинка был декабристом и не из последних. Князь С. Н. Волконский, служа во Второй армии на юге России, сделал себе специальную печать, чтобы вскрывать переписку и вовремя осведомиться об опасности обществу. Пестель считал шпионаж за другими членами тайной организации полезной практикой. Рылеев находил, что за самим Пестелем нужен глаз да глаз. В окружении высокопоставленных лиц — императора, царевичей, Милорадовича, Ермолова, Сперанского, Мордвинова, Воронцова, даже в военных поселениях у Аракчеева — служило немало будущих декабристов, приглядывавших за своими начальниками.